Шнекендорф.
Это была дорогая кабинетная мебель из
Германии времен третьего рейха, такая солидная, что казалась музейной.
Дед, майор медицинской службы, сам прошедший войну начальником
госпиталя и даже получивший как хирург Красную Звезду за спасение
командира, прикупил трофейный гарнитур по случаю у какого-то генерала.
Из поверженного фатерлянда тащили тогда все без разбору.
В нашем доме, пока дед был на войне, а бабушка с
маленькой мамой в эвакуации, стояли немцы, и вроде даже был их главный
штаб. Так что появление у нас экспроприированного у врага имущества
тоже можно было рассматривать как акт возмездия.
“Возмездие” включало в себя малопонятного назначения
замысловатые тумбочки, этажерки, а еще бюро и книжные шкафы с
застекленными полками, в которых у нас потом хранились толстенные
медицинские книги. Стекла отодвигались ужасно туго, но я думала, что
так оно и должно быть. Наконец, был двухтумбовый письменный стол, за
которым могли уместиться, как минимум, двое взрослых.
Ясно было, из-за чего Германия проиграла войну —
все-то оказалось устроено в ней по-дурацки, столько лишнего даже в
простейших бытовых конструкциях. При этом, правда, лучшие сорта
древесины, качественный лак, тонкая, с хорошим вкусом работа по дереву
и металлу. Это даже я понимала в свои шесть-семь лет. Особенно
нравились мне латунные барельефы, изображавшие древнеримских воинов в
шлемах с конскими хвостами.
Позже, лет уже в десять-одиннадцать, когда меня
переведут спать из детской в дедушкин кабинет, на большой черный
кожаный диван с круглыми подголовниками по краям, я буду взахлеб читать
об этих самых воинах, забираясь с фонариком под одеяло. Однажды это
едва не станет поводом для бабушкиного сердечного приступа: не
разглядев среди ночи мою голову на подушке, она со слабым криком “Тася,
Тасенька пропала!” хлопнется в обморок…
Наша немецкая мебель очень гармонировала с
дедушкиными зажигалками, несессерами, гамашами и прочими занятными
штуковинами, которых я никогда не видела у других взрослых. Все эти
аксессуары, как я теперь понимаю, с головой выдавали в деде, может
быть, одного из первейших стиляг нашего городка.
Вообще был он из той части провинциальной
интеллигенции, что со столичным образованием действительно принесла с
собой некий стиль. Дед носил аккуратно подстриженную бородку, привычно
“обшивался”, как тогда говорили, у лучшего портного, а еще писал статьи
в московские научные журналы и тосковал по мегаполису с его богатым
выбором театров, выставок, музыкальных вечеров. Все это, впрочем, не
мешало ему во время операций орать благим матом на бестолковых
ассистентов и сестер.
Около деда все время толкся самый разный народ.
Прежде всего, конечно, больные со всего района, не дававшие ему покоя
даже дома. Потом люди его круга, в основном коллеги-врачи. Няня,
домработница. Приходил хромой молочник… А еще был странный человек по
фамилии Шнекендорф — кто-то вроде помощника или ассистента. Лет,
наверное, сорока с небольшим, роста выше среднего и довольно плотный, с
неестественно широкой, почти квадратной спиной, с гладко выбритой по
моде тех лет головой и толстыми складками сзади на шее.
Шнекендорф оставлял ощущение чего-то массивного,
значительного. Однажды я увидала, как какой-то человек за воротами
полез на него в драку. Он наскакивал, а Шнекендорф просто чуть
отстранялся — и кулак проносился в сантиметрах от его носа. Потом,
видно, ему это надоело, он взял драчуна за лацканы таким движением,
будто хотел поправить что-то в одежде, и вдруг без всякого замаха нанес
резкий и точный удар своей огромной головой в лицо.
Удар был не очень сильный, но человек, как куль,
рухнул в бурьян и замер, как-то странно там побулькивая. Я застыла, ни
жива ни мертва… А Шнекендорф — он к тому времени был уже далеко…
С тех пор прошло более сорока лет. Дед умер еще в
1968-м, совсем молодым, ненадолго пережила его и бабушка. Наша семья
переехала в Москву, где нам дали пару комнат в “трешке” с подселением,
а потом мы еще начали строить дачу.
Из дедушкиной мебели к этому времени сохранился лишь
самый массивный книжный шкаф; чтобы не путать с другим, современным и
вполне приличным по размеру, я назвала его “Шнекендорфом”. Он все так
же был набит мамиными, еще институтскими конспектами да пожелтевшими
журнальными вырезками, к коим она всю жизнь питала необъяснимую
слабость.
Под моим напором “Шнекендорфа” перевезли-таки на
дачу, где он угрюмо занял все те же полкомнаты. Я его побаивалась,
особенно когда доводилось ночевать на даче одной. Он ассоциировался у
меня с насупленными гестаповскими часовыми из популярного телесериала.
Когда мне надо было заглянуть в его недра, дверцы упрямо не желали
открываться. Потом они не желали уже закрываться: на шкафу мама
складировала запасы сахара для компотов, и у “Шнекедорфа” под их
тяжестью буквально “ехала крыша”.
Но самое ужасное случалось, когда, видно, под
бременем все тех же маминых запасов “Шнекендорф” возмущенно
распахивался среди ночи. “А где ку-ку, партайгеноссе?” — бормотала я в
ответ.
…В тот день из-за печки, сильно начадившей за день,
нам пришлось перебираться с внуком на второй этаж и устраиваться на
ночлег во владениях “Шнекендорфа”. Я собиралась лечь с Андрюшкой, но
все же опасалась, что шкаф расхулиганится ночью и испугает малыша.
Подошла, задумчиво погладила прохладный бочок…
Летнее солнце поднимает с постели рано. Но в этот
раз разбудило меня не оно, а звон выдавленного стекла где-то внизу, на
первом этаже. Мне надо было сразу схватить внука на руки и броситься к
окну с криком “Пожар!”, или что там рекомендуют в таких случаях. Но я
смогла выполнить только первую часть задачи. Ибо это была единственная
в доме комната, окно в которой вообще не открывалось: его наполовину
загораживал мощной спиной все тот же “Шнекендорф”.
Потом я услыхала шаги: кто-то, крадучись, поднимался
по лестнице. Скрипнула дверь, и в проеме показалась щуплая фигура. Я
запомнила только дешевую шерстяную шапочку, именуемую в народе
“пидоркой”. Увидев меня, мужчина вытянул вперед руку и что-то невнятно
произнес. Сидя на постели, я прижимала к себе Андрюшкину голову так,
чтобы, проснувшись, он не увидел незнакомца, и успела подумать: хорошо,
не пистолет, а с ножиком мы еще повоюем.
Конечно, его интересовали деньги и ценности, а мне
нужно было выиграть время. И я решила подсунуть ему молчуна
“Шнекендорфа”. Пока он будет возиться с дверцей, непременно случится
чудо…
“Шнекендорфушка, миленький, не подведи”, — молила я
про себя, указывая грабителю на шкаф. Но я недооценила щуплого. Слегка
подергав дверцу, он не стал зазря тратить силы, поднял валявшуюся рядом
кочергу и принялся яростно и бестолково молотить по дереву, оставляя на
нем глубокие зазубрины. Это напугало меня больше всего: у парня быстро
сдавали нервы. А он, повернувшись ко мне, рявкнул: “Подь сюда! С
дитем!” Голос был высокий, немного гнусавый.
Еще не успев вникнуть в смысл этих слов, я
повернулась на мгновение к просыпающемуся от шума внуку, как вдруг
уловила боковым зрением какое-то неясное движение в той стороне и тут
же услышала сдавленный крик. Обернувшись, я с изумлением увидела, как
“Шнекендорф” навалился на вора и прижимает его к полу всеми своими
тремястами кэгэ. А тот уже не мог дышать и только сипел…
Мне бросилась в глаза деревянная чурка, в последние
годы заменявшая “Шнекендорфу” одну из отломившихся ножек, — она будто
была отброшена им в схватке, как ставший ненужным костыль…
Меня обуял ужас. Подхватив внука на руки, я бросилась на улицу, к людям…
…Человеку свойственны странные, труднообъяснимые
поступки. Узнав, что воришка на всю жизнь останется инвалидом, я носила
ему передачи в больницу. А “Шнекендорфа”, словно нелюбимого пса, мы
завезли подальше от дома и тихо похоронили среди соотечественников,
полегших на полях той войны…